Смекни!
smekni.com

Лето Господне (стр. 20 из 82)

Позванивает в парадном колокольчик, и будет звонить до ночи. Приходит

много людей поздравить. Перед иконой поют священники, и огромный дьякон

вскрикивает так страшно, что у меня вздрагивает в груди. И вздрагивает все

на елке, до серебряной звездочки наверху.

Приходят-уходят люди с красными лицами, в белых воротничках, пьют у

стола и крякают.

Гремят трубы в сенях. Сени деревянные, промерзшие. Такой там грохот,

словно разбивают стекла. Это - "последние люди", музыканты, пришли

поздравить.

- Береги шубы! - кричат в передней.

Впереди выступает длинный, с красным шарфом на шее. Он с громадной

медной трубой, и так в нее дует, что делается страшно, как бы не выскочили и

не разбились его глаза. За ним толстенький, маленький, с огромным прорванным

барабаном. Он так колотит в него култышкой, словно хочет его разбить. Все

затыкают уши, но музыканты все играют и играют.

Вот уже и проходит день. Вот уж и елка горит - и догорает. В черные

окна блестит мороз. Я дремлю. Где-то гармоника играет, топотанье... - должно

быть, в кухне.

В детской горит лампадка. Красные языки из печки прыгают на замерзших

окнах. За ними - звезды. Светит большая звезда над Барминихивым садом, но

это совсем другая. А та, Святая, ушла. До будущего года.

СВЯТКИ

ПТИЦЫ БОЖЬИ

Рождество...

Чудится в этом слове крепкий, морозный воздух, льдистая чистота и

снежность. Самое слово это видится мне голубоватым. Даже в церковной песне -

Христос рождается - славите!

Христос с небес - срящите! -

слышится хруст морозный.

Синеватый рассвет белеет. Снежное кружево деревьев легко, как воздух.

Плавает гул церковный, и в этом морозном гуле шаром всплывает солнце.

Пламенное оно, густое, больше обыкновенного: солнце на Рождество. Выплывает

огнем за садом. Сад - в глубоком снегу, светлеет, голубеет. Вот, побежало по

верхушкам; иней зарозовел; розово зачернелись галочки, проснулись; брызнуло

розоватой пылью, березы позлатились, и огненно-золотые пятна пали на белый

снег. Вот оно, утро Праздника, - Рождество.

В детстве таким явилось - и осталось.

Они являлись на Рождество. Может быть, приходили и на Пасху, но на

Пасху - неудивительно. А на Рождество, такие трескучие морозы... а они

являлись в каких-то матерчатых ботинках, в летних пальтишках без пуговиц и в

кофтах и не могли говорить от холода, а прыгали все у печки и дули в сизые

кулаки, - это осталось в памяти.

- А где они живут? - спрашиваю я няню.

- За окнами.

За окнами... За окнами - чернота и снег.

- А почему у кормилицы сын мошенник?

- Потому. Мороз вон в окошко смотрит.

Черные окна в елочках, там мороз. И все они там, за окнами.

- А завтра они придут?

- Придут. Всегда приходят об Рождестве. Спи.

А вот и завтра. Оно пришло, после ночной метели, в морозе, в солнце. У

меня защипало пальцы в пуховых варежках и заломило ноги в заячьих сапожках,

пока шел от обедни к дому, а они уже подбираются: скрып-скрып-скрып. Вот уж

кто-то шмыгнул в ворота, не Пискун ли?

Приходят "со всех концов". Проходят с черного хода, крадучись. Я

украдкой сбегаю в кухню. Широкая печь пылает. Какие запахи! Пахнет мясными

пирогами, жирными щами со свининой, гусем и поросенком с кашей... - после

поста так сладко. Это густые запахи Рождества, домашние. Священные - в

церкви были. В льдинках искристых окон плющится колко солнце. И все-то

праздничное, на кухне даже: на полу новые рогожи, добела выскоблены лавки,

блещет сосновый стол, выбелен потолок и стены, у двери вороха соломы - не

дуло чтобы. Жарко, светло и сытно.

А вот и Пискун, на лавке, у лохани. На нем плисовая кофта, ситцевые

розовые брюки, бархатные, дамские сапожки. Уши обвязаны платочком, и так

туго, что рыжая бородка торчит прямо, словно она сломалась. Уши у него

отмерзли, - "собаки их объели", - когда спал на снегу зачем-то. Он, должно

быть, и голос отморозил: пищит, как пищат мышата. Всем его очень жалко. Даже

кучер его жалеет:

- Пискун ты. Пискун... пропащая твоя головушка!

Он сидит тихо-тихо и ест пирожок над горстью, чтобы не пропали крошки.

- А Пискун кто? - спрашивал я у няни.

- Был человек, а теперь Пискун стал. Из рюмочек будешь допивать, вот и

будешь Пискун.

Рядом с ним сидит плотник Семен, безрукий. Когда-то качели ставил. Он

хорошо одет: в черном хорошем полушубке, с вышивкой на груди, как елочка, в

розовых с белым валенках. В целой руке у него кулечек с еловыми свежими

кирпичиками: мне подарок. Правый рукав у полушубка набит мочалой, - он

охотно дает пощупать, - стянут натуго ремешком, - "так, для тепла

пристроил!" - похож на большую колбасу. Руку у него "Антон съел".

- Какой Антон?

- А такой. Доктор смеялся так: зовется "Антон огонь".

Ему завидуют: хорошо живет, от хозяина красную в месяц получает, в

монастырь даже собирается на спокой.

Дальше - бледная женщина с узелком, в тальме с висюльками, худящая,

страшная, как смерть. На коленях у ней мальчишка, в пальтишке с якорьками, в

серенькой шапочке ушастой, в вязаных красных рукавичках. На его синих щечках

розовые полоски с грязью, в руке дымящийся пирожок, на который он только

смотрит, в другой - розовый слюнявый пряник. Должно быть, от пряника

полоски. Кухарка Марьюшка трогает его мокрый носик, жалостливо так смотрит и

дает куриную лапку; но взять не во что, и бледная женщина, которая почему-то

плачет, сует лапку ему в кармашек.

- Чего уж убиваться-то так, нехорошо... праздник такой!.. - жалеет ее

кухарка. - Господь милостив, не оставит.

Мужа у ней задавило на чугунке, кондуктора. Но Господь милостив, на

сиротскую долю посылает. Жалеет и Семен, безрукий:

- Господь и на каждую птицу посылает вон, - говорит он ласково и

смотрит на свой рукав, - а ты все-таки человеческая душа, и мальчишечка у

тебя, да... Вон, руки нет, а... сыт, обут, одет, дай Бог каждому. Тут

плакать не годится, как же так?.. Господь на землю пришел, не годится.

Его все слушают. Говорят, он из Писания знает, в монахи подается.

Все больше и больше их. Разные старички, старушки, - подходят и

подходят. Заглядывает порой Василь-Василич, справляется:

- Кровельщик-то не приходил, Глухой? Верно, значит, что помер, за

трешницей своей не пришел. Сколько вас тут... десять, пятнадцать...

осьмнадцать душ, так.

- Зачем - помер! - говорит Семен. - Его племянник в деревню выписал,

трактир открыл... для порядку выписал.

Входит похожий на монаха, в суконном колпаке, с посохом, сивая борода в

сосульках. Колпака не снимает, начинает закрещивать все углы и для чего-то

дует - "выдувает нечистого"? Глаза у него рыжие, огнистые. Он страшно кричит

на всех:

- Что-о, жрать пришли?! А крещение огнем примаете?.. Сказал Бог

нечестивым: "извергну нечистоту и попалю!" Вззы!.. - взмахивает он посохом и

страшно вонзает в пол, будто сам Иван Грозный, как в книжечке.

Все перед ним встают, ждут от него чего-то. Шепчет испуганно кухарка,

крестится:

- Ох, милостивец... чегой-то скажет!..

- Не скажу! - кричит на нее монах. - Где твои пироги?

- Сейчас скажет, гляди-ка, - говорит, толкая меня, Семен.

Марьюшка дает два больших пирога монаху, кланяется и крестится. Монах

швыряет пирогами, одним запускает в женщину с мальчиком, другим - за печку и

кричит неподобным голосом:

- Будут пироги - на всех будут сапоги! Аминь.

Опять закрещивает и начинает петь "Рождество Твое, Христе Боже наш".

Ему все кланяются, и он садится под образа. Кричит, будто по-петушиному:

- Кури-коко тата, я сирота, я сирота!..

Его начинают угощать. Кучер Антипушка ставит ему бутылочку, - "с

морозцу-то, Леня, промахни!" Монах и бутылку крестит. И все довольны. Слышу

- шепчут между собой:

- Ласковый нонче, угощение сразу принял... К благополучию, знать. У

кого не примет - то ли хозяину помереть, то ли еще чего.

- А поросятина где? - страшно кричит монах. - Я пощусь-пощусь, да и

отощусь! Думаете, чего... судаки ваши святей, что ли, поросятины? Одна

загадка. Апостол Петр и змею, и лягушку ел, с неба подавали. В церкви не

бываете - ничего и не понимаете. Бззы!..

И мне, и всем делается страшно. Монах видит меня и так закатывает

глаза, что только одни белки. Потом смеется и крестит мелкими крестиками.

Вбегает Василь-Василич:

- Опять Леня пожаловал? Я тебе раз сказал!.. - грозит он монаху

пальцем, - духу чтоб твоего не было на дворе!

- Я не на дворе, а на еловой коре! - крестит его монах, - а завтра буду

на горе!

- Опять в "Титах" будешь, как намедни... отсидел три месяца?..

- И сидел, да не поседел, а ты вон скоро белей савана будешь, сам царь

Давыд сказал в книгах! - ерзая, говорит монах. - Христос ныне рождается на

муки... и в темницу возьмут, и на Кресте разопнут, и в третий день

воскреснет!

- Что уж, Василь-Василич, человека утеснять... - говорит Семен, -

каждый отсидеть может. Ты вон сидел, как свайщика Игната придавило, за

неосторожность. Так и каждому.

- Наверх лучше не доступай! - говорит Василь-Василич, - все равно до

хозяина не допущу, терпеть не может шатунов.

- Это уж как Господь дозволит, а ты против Его воли... вззы! - говорит

монах. - Судьба каждого человека - тонкий волосок, петушиный голосок!

Василь-Василич сердито машет и уходит. И все довольны.

Вижу свою кормилицу. Она еще все красавица-румянка. Она в бархатной

пышной кофте, в ковровом платке с цветами. Сидит и плачет. Почему она все

плачет? Рассказывает - и плачет-причитает. Что у ней сын мошенник? И кто-то

"пачпорта не дает", а ей богатое место вышло. Ее жалеют, советуют:

- Ты, Настюша, прошение строгое напиши и к губернатору самому подай...

так не годится утеснять, хошь муж-размуж!

Монах приглядывается к Насте, стучит посохом и кричит:

- Репка, не люби крепка! Смой грехи, смой грехи!..

Всем делается страшно. Настя всплескивает руками, как будто на икону.