Смекни!
smekni.com

Лето Господне (стр. 29 из 82)

прощеный день.

Он кланяется мне в ноги и говорит - "прости меня, милок, Христа ради".

Я знаю, что надо делать, хоть и стыдно очень: падаю ему в ноги, говорю -

"Бог простит, прости и меня, грешного", и мы стукаемся головами и смеемся.

- Заговены нонче, а завтра строгие дни начнутся, Великий Пост. Ты уж

"масленицу"-то похерь до ночи, завтра-то глядеть грех. Погляди-полюбуйся - и

разбирай... пряничка поешь, заговеться кому отдай.

Приходит вечер. Я вытаскиваю из пряника медведиков и волков...

разламываю золотые горы, не застряло ли пятачка, выдергиваю все елочки,

снимаю розы, срываю золотые нитки. Остается пустынный пряник. Он

необыкновенно вкусный. Стоял он неделю в банях, у "сборки", где собирают

выручку, сыпали в "горки" денежки - на масленицу на чай, таскали его по

городу... Но он необыкновенно вкусный: должно быть, с медом.

Поздний вечер. Заговелись перед Постом. Завтра будет печальный звон.

Завтра - "Господи и Владыко живота моего..." - будет. Сегодня "прощеный

день", и будем просить прощенья: сперва у родных, потом у прислуг, у

дворника, у всех. Вассу кривую встретишь, которая живет в "темненькой", и у

той надо просить прощенья. Идти к Гришке, и поклониться в ноги? Недавно я

расколол лопату, и он сердился. А вдруг он возьмет и скажет - "не прощаю!"?

Падаем друг дружке в ноги. Немножко смешно и стыдно, но после делается

легко, будто грехи очистились.

Мы сидим в столовой и после ужина доедаем орешки и пастилу, чтобы уже

ничего не осталось на Чистый Понедельник. Стукает дверь из кухни, кто-то

лезет по лестнице, тычется головою в дверь. Это Василь-Василич,

взъерошенный, с напухшими глазами, в расстегнутой жилетке, в розовой под ней

рубахе. Он громко падает на колени и стукается лбом в пол.

- Простите, Христа ради... для праздничка... - возит он языком и

бухается опять. - Справили маслену... нагрешили... завтра в пять часов...

как стеклышко... будь-п-койны-с!..

- Ступай, проспись. Бог простит!.. - говорит отец. - И нас прости, и

ступай.

- И про... щаю!.. всех прощаю, как Господь... Исус Христос... велено

прощать!.. - он присаживается на пятки и щупает на себе жилетку. -

По-бо-жьи... все должны прощать... И все деньги ваши... до копейки!.. вся

выручка, записано у меня... до гро-шика... простите, Христа ради!..

- Его поднимают и спроваживают в кухню. Нельзя сердиться - прощеный

день.

Помолившись Богу, я подлезаю под ситцевую занавеску у окошка и открываю

форточку. Слушаю, как тихо. Черная ночь, глухая. Потягивает сыро ветром.

Слышно. как капает, булькает скучно-скучно. Бубенцы, как будто?..

Прорывается где-то вскрик, неясно. И опять тишина, глухая. Вот она, тишина

Поста. Печальные дни его наступают в молчаньи, под унылое бульканье капели.

Декабрь 1927 - декабрь 1931

Праздники - Радости

ЛЕДОКОЛЬЕ

Отец посылает Горкина на Москва-реку, на ледокольню, чтобы навел

порядок. Взялись две тысячи возков льду Горшанову доставить, - пивоваренный

завод, на Шаболовке, от нас неподалеку, - другую неделю возим, а и половины

не довезли. А уж март месяц, ростепель пойдет, лед затрухлявеет, таскать

неспособно будет, обламываться начнет, на ледовине стоять опасно, - и

оставим Горшанова безо льду. Крестопоклонная на дворе, а Василь-Василич,

Косой, с подлецом-портомойщиком Дениской, масленицу все справляет...

- Пьяного захватишь, - палкой его оттуда, какой это приказчик! По шеям

его, пускай убирается в деревню, скажи ему от меня! До Алексей-Божья

человека... - сегодня у нас что, десятое...?.. - все чтобы у меня свезти,

какая уж тогда возка!

- Какая возка... - говорит Горкин озабоченно, - подойдут Дарьи-за...

сори-пролуби, вежливо сказать... ледок замолочнится, водой пойдет, крепости

в нем не будет... Горшанову обидно будет. Попужаю Косого, - поспеем, Господь

даст.

Отец сам бы поехал, да спины разогнуть не может, "прострел": оступился

на ледокольне, к вечеру дело было, ледком ледовину затянуло, снежком

позапорошило, он в нее и попал, по шейку.

- Ледоколов добавь, воробьевских с простянками поряди... неустойка у

меня, по полтиннику с возка... да не в неустойке дело: никогда не было

такого, осрамить меня, с... с...!

Горкин обнадеживает, - "поспеем, Господь даст", - берет с собой

шустрого паренька Ондрейку, который летось священного голубка на шатерчик

сделал, как Царицу Небесную принимали, - и одевается потеплей: поверх

казакинчика на зайце натягивает хороший полушубок, романовский, черненый, с

зеленой выстрочкой, теплые варежки под рукавицы и подшитые кожей валенки. На

реке знобко, потеплей надо одеваться.

Я не был еще на ледокольне, а там такая-то ярмонка, - жара прямо! до

сорока лошадок с саночками-простянками ледок вываживают с реки, и всякого-то

сбродного народу, с Хитрого рынка порядили, выламывают ледок, баграми из

ледовины тянут, как сахар колют, - Горкин рассказывал. Я прошусь с ним, а он

отмахивается: "некому за тобой смотреть, и лошади зашибут, и под лед

осклизнуться можешь, и мужики ругаются... нечего тебе там делать". Он

сердится и грозится даже, когда я кричу ему, что сам на Москва-реку убегу,

дорогу знаю:

- Только прибеги у меня... я те, самовольник, обязательно в пролуби

искупаю, узнаешь у меня!..

Говорит он так строго, что я боюсь, - ну-ка, и взаправду искупает? Я

прошусь у отца, говорю ему, - "басню я про Лисицу выучил...". А я так хорошо

выучил, что Сонечка, старшая сестрица, похвалила, а она очень строгая. А тут

сказала: "ишь ты какой, как настоящая лисица поешь... ну-ка, еще скажи..." И

отец слышал про Лисицу. И говорит:

- Возьми его, Панкратыч, на ледокольню, он тебе про Лисицу скажет. Пора

ему к делу приучаться, все-таки глаз хозяйский... - смеется так.

А Горкин даже и доволен, словно, - разу повеселел:

- Раз уж папашенька дозволяет - поедем, обряжайся.

Я надеваю меховые сапожки и армячок с красным кушаком, заматывают меня

натуго башлыком, и вот, я прыгаю на снежку у каретного сарая, где Антипушка

запрягает в лубяные саночки Кривую, - другие лошадки все в разгоне.

Попрыгиваю и напеваю Горкину:

Зимой, ране-хонько, близ жи-ла,

Лиса у проруби пила в большо-ой мороз...

Слушает Горкин, и Ондрейка, и даже будто Кривая слушает, распустила

губы. Антипушка засупонивает, подняв ногу, и подбадривает меня, - "а ну,

ну!". Скорей бы ехать, а он все-то копается, мажет Кривой копытца. Не на

парад нам, чего тут копытца мазать! Нельзя не мазать: копытца старые, а

дорога теперь какая, волглая... - надо беречь старуху. И, правда, снег

начинает маслиться, вот-вот потекут сосульки; пока пристыли, крепко висят с

сараев, а дымок вон понизу стелется, - ростепели начнутся. Видно, конец

зиме: галочьи "свадьбы" кружат, воздух затяжелел, стал гуще, будто и он

замаслился, - попахивает двором, сенцом, еловыми досками-штабелями, и петуху

уж в голову ударяет, - "гребешок-то какой махровый... к весне дело!".

Садимся в лубяные саночки на сено, вытрухиваем на улицу, - туп-туп, на

зарубах, о передок. На Калужском рынке ползут и ползут простянки, везут

ледок, на Шаболовку, к Горшанову.

- Наши, - говорит Горкин, - ледок-то как замучаться стал,

прозраку-крепости той нету, как об Крещенье, вот под "ердань" ломали. Как у

вас тама-то?.. - окликает он мужика, а Кривая уж знает, что остановиться

надо, - котора нонче возка?..

- Четвертая... - говорит мужик, придерживая возок. - Верно, что мало,

да энти вон, ледоломы-дуроломы, шабашут все... ка-призные!.. пива, вишь, им

подай, с Горшанова выжимают. Нам-то там ковшами подносят, сусла...

управляющий велит, для раззадору, а энти... - "погожай, леду не наломали!" -

выжимают. Василь-то-Василич?.. да ничего, веселый, пир у них нонче,

портомойщик аменины празднует, от Горшанова ящик им пива привезли.

- Гони, Ондрюшка, - торопит Горкин, - вот те два! Денис-то и вправду

именинник нонче, теперь чего уж с ними... Ледоломы шабашут... а Косой-то

чего смотрит?!. Погоняй, Ондрюша, погоняй... дадим ему розгон...

Но Кривая, как ее не гони, потрухивает себе, бегу не прибавляет, такая

уж у ней манера, с прабабушки Устиньи: в церковь ее всегда возила, а в

церковь - не на пир спешить, а чинно, не торопясь; ехать домой, к овсу, -

весело побежит.

Вот уж и Крымский мост. Наша ледокольня влево от него: темная полынья

на снежной великой глади, тянется далеко, чуть видно. С реки ползут на

подъеме возки со льдом; сверху мчатся порожняки: черные мужики, стойком,

крутят над головой, вожжами, спешат забирать погрузку. Вдоль полыньи,

сколько хватает глаза, чернеют ледоломы, как вороны, - тукают в лед носами;

тянут баграми льдины, раскалывают в куски, как сахар. У черного края

ледовины - горки наколотого льду, мутно-зеленоватого, будто постный сахар.

Бурые мужики, уж в полушубках, скинув ушастые азямы, швыряют в санки: видно,

как падает, только не слышно стука.

Мы съезжаем по каткой наезженной дороге к вмерзшим во льду плотам: это

и есть наша портомойня. На ней в прорубах плещется черная вода: бабы белье

полощут, красные руки плещутся в бело-белом. Кривая знает, как надо на

раскатцах, - едва ступает. Сзади мчат на нас мужики в простянках, крутят

подмерзшими вожжами, гикают... - подшибут! Горкин страшно кричит: -

"легше!.. придерживай... ребенка убьешь!.." Я задираю голову в башлыке и

вижу: храпят надо мной оскаленные морды, дымятся ноздри, вздымаются

скрипучие оглобли... мчится с горы на нас рыжий мужик в азяме, - уши, как у

слона, - трещат-ударяются простянки, сшибают лубянки наши, прямо под

снеговую гривку... а мне даже весело, не страшно.

- Да сде-рживай... лешья голова!.. - с криком выпрыгивает из санок

Горкин и подымает руки на мчащихся с гиканьем за нами, - сворачь!.. сворачь,

те говорю!.. Господи, греха с ими - чумовыми... пьяные, одурели!..