Смекни!
smekni.com

Лето Господне (стр. 60 из 82)

бакенбардами, как у кондитера Фирсанова и будто они немцы: на всех зеленые

фраки с золотыми пуговицами, крупными, - пожалуй, в рублик, - а на фраках,

на длинных концах, сзади, - "Мамоновы горбы", львы, и в лапах у них ключи, и

все из золота. Все - как играть - надели зеленые, высокие, как цилиндры,

шляпы с соколиными перьями, как у графа Мамонова играли. И только у одного

старичка туфельки с серебряными пряжками, - при нас их и надевал, - а у

других износились, не осталось, в сапожках были. И такие все старые, чуть

дышат. А им на трубах играть-дуть! И все-таки хорошо играли, деликатно.

Вынули из зеленых кожаных коробок медные трубы, ясные-ясные... - с ними два

мужика ходили, трубы носить им помогали, для праздника: только на Пасху

старички ходят, по уважаемым заказчикам, у которых "старинный вкус, и могут

музыку понимать", на табачок себе собирают... - сперва табачку понюхали и

почихали до сладости, друг дружку угощали, и так все вежливо-вежливо, с

поклончиками, и так приветливо угощали - "милости прошу... одолжайтесь..." -

и манеры у них такие вальяжные и деликатные, будто они и сами графы, такого

тонкого воспитания, старинного. И стали играть старинную музыку, -

называется "пи-ру-нет". А чтобы нам попонятней было, вежливо объяснили, что

это маркиза с графом на танцы выступают. Одна - большая труба, а две

поменьше, и еще самая маленькая, как дудка, черненькая, с серебрецом.

Конечно, музыка уж не та, как у графа Мамонова играли: и духу не хватает, от

старости, и кашель забивает, и голос западает у трубы-то, а ничего,

прилично, щеки только не надуваются.

Ну, им еще поднесли мадерцы для укрепления. Тогда они старинную песенку

проиграли, называется - "романез-пастораль" которую теперь никто не поет -

не знает. Так она всем понравилась, и мне понравилась, и я ее заучил на

память, и отец после все ее напевал:

Един млад охотник

В поле разъезжает,

В островах лавровых

Нечто примечает,

Венера-Венера,

Нечто примечает.

Один старичок пел-хрипел, а другие ему подыгрывали.

Деву сколь прекрасну,

На главе веночек,

Перси белоснежны,

Во руке цветочек,

Венера-Венера.

Во руке цветочек.

Так и не доиграли песенку, устали. Двоих старичков положили на диван и

дали капелек.. И еще поднесли, мадерцы и портвейнцу. Навязали полон кулек

гостинцев и отвезли на пролетке в богадельню. Десять рублей подарил им отец,

и они долго благодарили за ласку, шаркали даже ножками и поднимали высокие

шляпы с перьями. Отец сказал:

- Последние остатки!..

В субботу на Святой монахини из Страстного монастыря привозят в

бархатной сумочке небольшой пакетец: в белой, писчей бумаге, запечатанной

красным сургучом, - ломтик святого Артоса. Его вкушают в болезни и получают

облегчение. Артос хранится у нас в киоте, со святой водой, с крещенскими и

венчальными свечами.

После светлой обедни, с последним пасхальным крестным ходом, трезвон

кончается - до будущего года. Иду ко всенощной - и вижу с грустью, что

Царские Врата закрыты. "Христос Воскресе" еще поют, светится еще в сердце

радость, но Пасха уже прошла: Царские Врата закрылись.

ЕГОРЬЕВ ДЕНЬ

Редко это бывает, что прилетают на Пасху ласточки. А в этом году Пасха

случилась поздняя, захватила Егорьев День, и, накануне его, во вторник, к

нам прилетели ласточки. К нам-то во двор не прилетели, негде им прилепиться,

нет у нас высоты, а только слыхал Антипушка на зорьке верезг. Говорят, не

обманет ласточка, знает Егорьев День. И правда: пришел от обедни Горкин и

говорит: у Казанской на колокольне водятся, по-шла работа. А скворцы вот не

прилетели почему-то, пустые торчат скворешни. А кругом по дворам шумят и

шумят скворцы. Горкину неприятно, обидели нас скворцы, - с чего бы это?

Всегда он с опаской дожидался, как прилетать скворцам, загодя говорил

ребятам чистить скворешницы: будут у нас скворцы - все будет хорошо. "А как

не прилетят?.." - спросишь его, бывало, а он молчит. Антипушка воздыхает -

скворцов-то нет: говорит все - "вот и пустота". Отец, за делами, о пустяках

не думает, и то удивился - справился: что-то нонче скворцов не слышно? Да

вот, не прилетели. И запустели скворешницы. Не помнил Горкин: давно так не

пустовали, на три скворешни все хоть в одной да торчат, а тут - как вымело.

Я ему говорю: "а ты купи скворцов и посади в домики, они и будут". - "Нет,

говорит, насильно не годится, сами должны водиться, а так делу не поможешь".

Какому делу? Да вот, скворцам. После уж я узнал, почему к нам скворцы не

прилетели: чуяли пустоту. Поверье это. А, может, и правду чуяли. Собаки

чуют. Наш Бушуй еще с Пасхи стал подвывать, только ему развыться не давали:

то-лько начнет, а его из ведра водой, - "да замолчи ты!..". А скоро и ведра

перестал бояться, все ночи подвывал.

Под Егорьев День к нам во двор зашел парень, в лаптях, в белой вышитой

рубахе, в синих портах, в кафтане внакидку и в поярковой шляпе с петушьим

перышком. Оказалось, - пастухов работник, что против нас, только что из

деревни, какой-то "зубцовский", дальний, откуда приходят пастухи. Пришел от

хозяина сказать, - завтра, мол, коров погонят, пустите ли коровку в стадо.

Марьюшка дала ему пару яиц, а назавтра пообещала молочной яишницей

накормить, только за коровкой бы приглядел. Повела показать корову. Чего-то

пошепталась, а потом, я видел, как она понесла корове какое-то печенье.

Спрашиваю, чего это ей дает, а она чего-то затаилась, секрет у ней. После

Горкин мне рассказал, что она коровке "креста" давала, в благословение, в

Крещенье еще спекла, - печеного "креста", - так уж от старины ведется, чтобы

с телком была.

Накануне Егорьева Дня Горкин наказывал мне не проспать, как на травку

коров погонят, - "покажет себя пастух наш". Как покажет? А вот, говорит,

узнаешь. Да чего узнаю? Так и не сказал.

И вот, в самый Егорьев День, на зорьке, еще до солнышка, впервые в

своей жизни, радостно я услышал, как хорошо заиграл рожок. Это пастух,

который живет напротив, - не деревенский простой пастух, а городской,

богатый, собственный дом какой, - вышел на мостовую пеперед домом и заиграл.

У него четверо пастухов-подручных, они и коров гоняют, а он только играет

для почину, в Егорьев День. И все по улице выходят смотреть-послушать, как

старик хорошо играет. В это утро играл он "в последний раз", - сам так и

объявил. Это уж после он объявил, как поиграл. Спрашивали его, почему так -

впоследок. "Да так... - говорит, - будя, наигрался..." Невесело так сказал.

Сказал уж после, как случилась история...

И все хвалили старого пастуха, так все и говорили: "вот какой

приверженный человек... любит свое дело, хоть и богат стал, и гордый... а

делу уступает". Тогда я всего не понял.

В то памятное утро смотрел и я в открытое окно залы, прямо с теплой

постели, в одеяльце, подрагивая от холодка зари.

Улица была залита розоватым светом встававшего за домами солнца,

поблескивали верхние окошки. Вот, отворились дикие ворота Пастухова двора, и

старый, седой пастух-хозяин, в новой синей поддевке, в помазанных дегтем

сапогах и в высокой шляпе, похожей на цилиндр, что надевают щеголи-шафера на

свадьбах, вышел на середину еще пустынной улицы, поставил у ног на камушкн

свою шляпу, покрестился на небо за нашим домом, приложил обеими руками

длинный рожок к губам, надул толстые розовые щеки, - и я вздрогнул от первых

звуков: рожок заиграл так громко, что даже в ушах задребезжало. Но это было

только сначала так. А потом заиграл тоньше, разливался и замирал. Потом стал

забирать все выше, жальчей, жальчей... - и вдруг заиграл веселое... и мне

стало раздольно-весело, даже и холодка не слышал. Замычали вдали коровы,

стали подбираться помаленьку. А пастух все стоял-играл. Он играл в небо за

вашим домом, словно забыв про все, что было вокруг него. Когда обрывалась

песня, и пастух переводил дыханье, слышались голоса на улице:

- Вот это ма-стер!.. вот доказал-то себя Пахомыч!.. ма-стер... И откуда

в нем духу столько!..

Мне казалось, что пастух тоже это слышит и понимает, как его слушают, и

это ему приятно. Вот тут-то и случилась история.

С Пастухова двора вышел вчерашний парень, который заходил к нам, в

шляпе с петушьим перышком, остановился за стариком и слушал. Я на него

залюбовался. Красив был старый пастух, высокий, статный. А этот был повыше,

стройный и молодой, и было в нем что-то смелое, и будто он слушает старика

прищурясь, - что-то усмешливое-лихое. Так по его лицу казалось. Когда кончил

играть старик, молодец поднял ему шляпу.

- А теперь, хозяин, дай поиграю я... - сказал он, неторопливо

вытаскивая из пазухи небольшой рожок, - послушают твои коровки,

поприучаются.

- Ну, поиграй, Ваня... - сказал старик, - послушаю твоей песни.

Проходили коровы, все гуще, гуще. Старый пастух помахал подручным,

чтобы занимались своим делом, а парень подумал что-то над своей дудочкой,

тряхнул головой - и начал...

Рожок его был негромкий, мягкий. Играл он жалобно, разливное, - не

старикову, другую песню, такую жалостную, что щемило сердце. Приятно,

сладостно было слушать, - так бы вот и слушал. А когда доиграл рожок,

доплакался до того, что дальше плакаться сил не стало, - вдруг перешел на

такую лихую плясовую, пошел так дробить и перебирать, ерзать и

перехватывать, что и сам певун в лапотках заплясал, и старик заиграл

плечами, и Гришка, стоявший на мостовой с метелкой, пустился выделывать

ногами. И пошла плясать улица и ухать, пошло такое... - этого и сказать

нельзя. Смотревшая из окошка Маша свалила на улицу горшок с геранью, так ее

раззадорило, - все смеялись. А певун выплясывал лихо в лапотках, под дудку,

а упала с его плеча сермяга. Тут и произошла история...