Смекни!
smekni.com

Дворянское гнездо 2 (стр. 14 из 65)

Лаврецкому Антон, - хоша и в господских хоромах тогда жительства не имел, а

вашего прадедушку, Андрея Афанасьевича, помню, как же: мне, когда они

скончались, восьмнадцатый годочек пошел. Раз я им в саду встрелся, - так

даже поджилки затряслись; однако они ничего, только спросили, как зовут, и в

свои покои за носовым платком послали. Барин был, что и говорить - и

старшого над собой не знал. Потому была, доложу вам, у вашего прадедушки

чудная така ладанка; с Афонской горы им монах ту ладанку подарил. И сказал

он ему этта монах-то: "За твое, боярин, радушие сие тебе дарю; носи - и суда

не бойся". Ну, да ведь тогда, батюшка, известно, какие были времена: что

барин восхотел, то и творил. Бывало, кто даже из господ вздумает им

перечить, так они только посмотрят на него да скажут: "Мелко плаваешь", -

самое это у них было любимое слово. И жил он, ваш блаженныя памяти

прадедушка, в хоромах деревянных малых; а что добра после себя оставил,

серебра что, всяких запасов, все подвалы битком набиты были. Хозяин был.

Тот-то графинчик, что вы похвалить изволили, их был: из него водку кушали. А

вот дедушка ваш, Петр Андреич, и палаты себе поставил каменные, а добра не

нажил; все у них пошло хинею; и жили они хуже папенькиного, и удовольствий

никаких себе не производили, - а денежки все порешил, и помянуть его нечем,

ложки серебряной от них не осталось, и то еще спасибо, Глафира Петровна

порадела".

- А правда ли, - перебивал его Лаврецкий, - ее старой колотовкой звали?

- Да ведь кто звал! - возражал с неудовольствием Антон.

- А что, батюшка, - решился спросить однажды старик, - что наша

барынька, где изволит свое пребывание иметь?

- Я развелся с женою, - проговорил с усилием Лаврецкий, - пожалуйста,

не спрашивай о ней.

- Слушаю-с, - печально возразил старик.

По прошествии трех недель Лаврецкий поехал верхом в О... к Калитиным и

провел у них вечер. Лемм был у них; он очень понравился Лаврецкому. Хотя, по

милости отца, он ни на каком инструменте не играл, однако страстно любил

музыку, музыку дельную, классическую. Паншина в тот вечер у Калитиных не

было. Губернатор услал его куда-то за город. Лиза играла одна и очень

отчетливо; Лемм оживился, расходился, свернул бумажку трубочкой и

дирижировал. Марья Дмитриевна сперва смеялась, глядя на него, потом ушла

спать; по ее словам, Бетговен слишком волновал ее нервы. В полночь Лаврецкий

проводил Лемма на квартиру и просидел у него до трех часов утра. Лемм много

говорил; сутулина его выпрямилась, глаза расширились и заблистали; самые

волосы приподнялись над лбом. Уже так давно никто не принимал в нем участья,

а Лаврецкий, видимо, интересовался им, заботливо и внимательно расспрашивал

его. Старика это тронуло; он кончил тем, что показал гостю свою музыку,

сыграл и даже спел мертвенным голосом некоторые отрывки из своих сочинений,

между прочим целую положенную им на музыку балладу Шиллера "Фридолин".

Лаврецкий похвалил его, заставил кое-что повторить и, уезжая, пригласил его

к себе погостить на несколько дней. Лемм, проводивший его до улицы, тотчас

согласился и крепко пожал его руку; но, оставшись один на свежем и сыром

воздухе, при только что занимавшейся заре, оглянулся, прищурился, съежился

и, как виноватый, побрел в свою комнатку. "Ich bin wohl nicht klug" (я не в

своем уме), - пробормотал он, ложась в свою жесткую и короткую постель. Он

попытался сказаться больным, когда, несколько дней спустя, Лаврецкий заехал

за ним в коляске, но Федор Иваныч вошел к нему в комнату и уговорил его.

Сильнее всего подействовало на Лемма то обстоятельство, что Лаврецкий

собственно для него велел привезти к себе в деревню фортепьяно из города.

Они вдвоем отправились к Калитиным и провели у них вечер, но уже не так

приятно, как в последний раз. Паншин был там, много рассказывал о своей

поездке, очень забавно передразнивал и представлял виденных им помещиков;

Лаврецкий смеялся, но Лемм не выходил из своего угла, молчал, тихо шевелился

весь, как паук, глядел угрюмо и тупо и оживился только тогда, когда

Лаврецкий стал прощаться. Даже сидя в коляске, старик продолжал дичиться и

ежиться; но тихий, теплый воздух, легкий ветерок, легкие тени, запах травы,

березовых почек, мирное сиянье безлунного звездного неба, дружный топот и

фыркание лошадей - все обаяния дороги, весны, ночи спустились в душу бедного

немца, и он сам первый заговорил с Лаврецким.

XXII

Он стал говорить о музыке, о Лизе, потом опять о музыке. Он как будто

медленнее произносил слова, когда говорил о Лизе. Лаврецкий навел речь на

его сочинение и, полушутя, предложил ему написать для него либретто.

- Гм, либретто! - возразил Лемм, - нет, это не по мне: у меня уже нет

той живости, той игры вооброжения, которая необходима для оперы; я уже

теперь лишился сил моих... Но если б я мог еще что-нибудь сделать, я бы

удовольствовался романсом; конечно, я желал бы хороших слов...

Он умолк и долго сидел неподвижно и подняв глаза на небо.

- Например, - проговорил он наконец, - что-нибудь в таком роде: вы,

звезды, о вы, чистые звезды!..

Лаврецкий слегка обернулся к нему лицом и стал глядеть на него.

- Вы, звезды, чистые звезды, - повторил Лемм... - вы взираете одинаково

на правых и на виновных... но одни невинные сердцем, - или что-нибудь в этом

роде... вас понимают, то есть нет, - вас любят. Впрочем, я не поэт, куда

мне! Но что-нибудь в этом роде, что-нибудь высокое.

Лемм отодвинул шляпу на затылок; в тонком сумраке светлой ночи лицо его

казалось бледнее и моложе.

- И вы тоже, - продолжал он постепенно утихавшим голосом, - вы знаете,

кто любит, кто умеет любить, потому что вы, чистые, вы одни можете

утешить... Нет, это все не то! Я не поэт, - промолвил он, - но что-нибудь в

этом роде...

- Мне жаль, что и я не поэт, - заметил Лаврецкий.

- Пустые мечтанья! - возразил Лемм и углубился в угол коляски. Он

закрыл глаза, как бы собираясь заснуть.

Прошло несколько мгновений... Лаврецкий прислушался... "Звезды, чистые

звезды, любовь", - шептал старик.

"Любовь", - повторил про себя Лаврецкий, задумался - и тяжело стало у

него на душе.

- Прекрасную вы написали музыку на Фридолина, Христофор Федорыч, -

промолвил он громко, - а как вы полагаете, этот Фридолин, после того как

граф привел его к жене, ведь он тут-то и сделался ее любовником, а?

- Это вы так думаете, - возразил Лемм, - потому что, вероятно, опыт...

- Он вдруг умолк и в смущении отвернулся. Лаврецкий принужденно засмеялся,

тоже отвернулся и стал глядеть на дорогу.

Звезды уже начинали бледнеть и небо серело, когда коляска подъехала к

крыльцу домика в Васильевском. Лаврецкий проводил своего гостя в назначенную

ему комнату, вернулся в кабинет и сел перед окном. В саду пел соловей свою

последнюю, передрассветную песнь. Лаврецкий вспомнил, что и у Калитиных в

саду пел соловей; он вспомнил также тихое движение Лизиных глаз, когда, при

первых его звуках, они обратились к темному окну. Он стал думать о ней, и

сердце в нем утихло. "Чистая девушка, - проговорил он вполголоса, - чистые

звезды", - прибавил он с улыбкой и спокойно лег спать.

А Лемм долго сидел на своей кровати с нотной тетрадкой на коленях.

Казалось, небывалая, сладкая мелодия собиралась посетить его: он уже горел и

волновался, он чувствовал уже истому и сладость ее приближения... но он не

дождался ее...

- Не поэт и не музыкант! - прошептал он наконец... И усталая голова его

тяжело опустилась на подушку.

XXIII

На другое утро хозяин и гость пили чай в саду под старой липой.

- Маэстро! - сказал, между прочим, Лаврецкий, - вам придется скоро

сочинять торжественную кантату.

- По какому случаю?

- А по случаю бракосочетания господина Паншина с Лизой. Заметили ли вы,

как он вчера за ней ухаживал? Кажется, у них уже все идет на лад.

- Этого не будет! - воскликнул Лемм.

- Почему?

- Потому что это невозможно. Впрочем, - прибавил он погодя немного, -

на свете все возможно. Особенно здесь у вас, в России,

- Россию мы оставим пока в стороне; но что же дурного находите вы в

этом браке?

- Все дурно, все. Лизавета Михайловна девица справедливая, серьезная, с

возвышенными чувствами, а он... он ди-ле-тант, одним словом.

- Да ведь она его любит?

Лемм встал со скамейки.

- Нет, она его не любит, то есть она очень чиста сердцем и не знает

сама, что это значит: любить. Мадам фон-Калитин ей говорит, что он хороший

молодой человек, а она слушается мадам фон-Калитин, потому что она еще

совсем дитя, хоть ей и девятнадцать лет: молится утром, молится вечером, - и

это очень похвально; но она его не любит. Она может любить одно прекрасное,

а он не прекрасен, то есть душа его не прекрасна.

Лемм произнес всю эту речь связно и с жаром, расхаживая маленькими

шагами взад и вперед перед чайным столиком и бегая глазами по земле.

- Дражайший маэстро! - воскликнул вдруг Лаврецкий, - мне сдается, что

вы сами влюблены в мою кузину.

Лемм вдруг остановился.

- Пожалуйста, - начал он неверным голосом, - не шутите так надо мною. Я

не безумец: я в темную могилу гляжу, не в розовую будущность.

Лаврецкому стало жаль старика; он попросил у него прощения. Лемм после

чая сыграл ему свою кантату, а за обедом, вызванный самим Лаврецким, опять

разговорился о Лизе. Лаврецкий слушал его со вниманием и любопытством.

- Как вы думаете, Христофор Федорыч, - сказал он наконец, - ведь у нас

теперь, кажется, все в порядке, сад в полном цвету... Не пригласить ли ее

сюда на день вместе с ее матерью и моей старушкой-теткой, а? Вам это будет

приятно?

Лемм наклонил голову над тарелкой.

- Пригласите, - проговорил он чуть слышно.

- А Паншина не надобно?

- Не надобно, - возразил старик с почти детской улыбкой.