Смекни!
smekni.com

Дворянское гнездо 2 (стр. 4 из 65)

что хотите, называйте меня даже эгоистом - так и быть! но не называйте меня

светским человеком: эта кличка мне нестерпима... Anch'io sono pittore {Я

тоже художник (итал.).}. Я тоже артист, хотя плохой, и это, а именно то, что

я плохой артист, - я вам докажу сейчас же на деле. Начнем же.

- Начнем, пожалуй, - сказала Лиза.

Первое adagio прошло довольно благополучно, хотя Паншин неоднократно

ошибался. Свое и заученное он играл очень мило, но разбирал плохо. Зато

вторая часть сонаты - довольно быстрое allegro - совсем не пошла: на

двадцатом такте Паншин, отставший такта на два, не выдержал и со смехом

отодвинул свой стул.

- Нет! - воскликнул он, - я не могу сегодня играть; хорошо, что Лемм

нас не слышал; он бы в обморок упал.

Лиза встала, закрыла фортепьяно и обернулась к Паншину.

- Что же мы будем делать? - спросила она.

- Узнаю вас в этом вопросе! Вы никак не можете сидеть сложа руки. Что

ж, если хотите, давайте рисовать, пока еще не совсем стемнело. Авось другая

муза - муза рисования - как, бишь, ее звали? позабыл... будет ко мне

благосклоннее. Где ваш альбом? Помнится, там мой пейзаж не кончен.

Лиза пошла в другую комнату за альбомом, а Паншин, оставшись один,

достал из кармана батистовый платок, потер себе ногти и посмотрел, как-то

сносясь, на свои руки. Они у него были очень красивы и белы; на большом

пальце левой руки носил он винтообразное золотое кольцо. Лиза вернулась;

Паншин уселся к окну, развернул альбом.

- Ага! - воскликнул он, - я вижу, вы начали срисовывать мой пейзаж - и

прекрасно. Очень хорошо! Вот тут только - дайте-ка карандаш - не довольно

сильно положены тени. Смотрите.

И Паншин размашисто проложил несколько длинных штрихов. Он постоянно

рисовал один и тот же пейзаж: на первом плане большие растрепанные деревья,

в отдаленье поляну и зубчатые горы на небосклоне. Лиза глядела через его

плечо на его работу.

- В рисунке, да и вообще в жизни, - говорил Паншин, сгибая голову то

направо, то налево, - легкость и смелость - первое дело.

В это мгновение вошел в комнату Лемм и, сухо поклонившись, хотел

удалиться; но Паншин бросил альбом и карандаш в сторону и преградил ему

дорогу.

- Куда же вы, любезный Христофор Федорыч? Разве вы не остаетесь чай

пить?

- Мне домой, - проговорил Лемм угрюмым голосом, - голова болит.

- Ну, что за пустяки, - останьтесь. Мы с вами поспорим о Шекспире.

- Голова болит, - повторял старик.

- А мы без вас принялись было за бетговенскую сонату, - продолжал

Паншин, любезно взяв его за талию и светло улыбаясь, - но дело совсем на лад

не пошло. Вообразите, я не мог две ноты сряду взять верно.

- Вы бы опять спел сфой романце лутчи, - возразил Лемм, отводя руки

Паншина, и вышел вон.

Лиза побежала вслед за ним. Она догнала его на крыльце.

- Христофор Федорыч, послушайте, - сказала она ему по-немецки, провожая

его до ворот по зеленой короткой травке двора, - я виновата перед вами -

простите меня.

Лемм ничего не отвечал.

- Я показала Владимиру Николаевичу вашу кантату; я была уверена, что он

ее оценит, - и она, точно, очень ему понравилась.

Лемм остановился.

- Это ничего, - оказал он по-русски и потом прибавил на родном своем

языке: - но он не может ничего понимать; как вы этого не видите? Он дилетант

- и все тут!

- Вы к нему несправедливы, - возразила Лиза, - он все понимает, и сам

почти все может сделать.

- Да, все второй нумер, легкий товар, спешная работа. Это нравится, и

он нравится, и сам он этим доволен - ну и браво. А я не сержусь, эта кантата

и я - мы оба старые дураки; мне немножко стыдно, но это ничего.

- Простите меня, Христофор Федорыч, - проговорила снова Лиза.

- Ничего, ничего, - повторил он опять по-русски, - вы добрая девушка...

А вот кто-то к вам идет. Прощайте. Вы очень добрая девушка.

И Лемм уторопленным шагом направился к воротам, в которые входил

какой-то незнакомый ему господин, в сером пальто и широкой соломенной шляпе.

Вежливо поклонившись ему (он кланялся всем новым лицам в городе О...; от

знакомых он отворачивался на улице - такое уж он положил себе правило), Лемм

прошел мимо и исчез за забором. Незнакомец с удивлением посмотрел ему вслед

и, вглядевшись в Лизу, подошел прямо к ней.

VII

- Вы меня не узнаете, - промолвил он, снимая шляпу, - а я вас узнал,

даром что уже восемь лет минуло с тех пор, как я вас видел в последний раз.

Вы были тогда ребенком. Я Лаврецкий. Матушка ваша дома? Можно ее видеть?

- Матушка будет очень рада, - возразила Лиза, - она слышала о вашем

приезде.

- Ведь вас, кажется, зовут Елизаветой? - промолвил Лаврецкий, взбираясь

по ступеням крыльца.

- Да.

- Я помню вас хорошо; у вас уже тогда было такое лицо, которого не

забываешь; я вам тогда возил конфекты.

Лиза покраснела и подумала: какой он странный. Лаврещший остановился на

минуту в передней. Лиза вошла в гостиную, где раздавался голос и хохот

Паншина; он сообщал какую-то городскую сплетню Марье Дмитриевне л

Гедеоновокому, уже успевшим вернуться из сада, и сам громко смеялся тому,

что рассказывал. При имени Лаврецкого Марья Дмитриевна вся всполошилась,

побледнела и пошла к нему навстречу,

- Здравствуйте, здравствуйте, мой милый cousin! - воскликнула она

растянутым и почти слезливым голосом, - как я рада вас видеть!

- Здравствуйте, моя добрая кузина, - возразил Лаврецкий и дружелюбно

пожал ее протянутую руку. - Как вас господь милует?

- Садитесь, садитесь, мой дорогой Федор Иваныч. Ах, как я рада!

Позвольте, во-первых, представить вам мою дочь Лизу...

- Я уж сам отрекомендовался Лизавете Михайловне, - перебил ее

Лаврецкий.

- Мсье Паншин... Сергей Петрович Гедеоновский... Да садитесь же! Гляжу

на вас и, право, даже глазам не верю. Как здоровье ваше?

- Как изволите видеть: процветаю. Да и вы, кузина, - как бы вас не

сглазить, - не похудели в эти восемь лет.

- Как подумаешь, сколько временя не видались, - мечтательно промолвила

Марья Дмитриевна. - Вы откуда теперь? Где вы оставили... то есть я хотела

сказать, - торопливо подхватила она, - я хотела сказать, надолго ли вы к

нам?

- Я приехал теперь из Берлина, - возразил Лаврецкий, - и завтра же

отправляюсь в деревню - вероятно, надолго.

- Вы, конечно, в Лавриках жить будете?

- Нет, не в Лавриках; а есть у меня, верстах в двадцати пяти отсюда,

деревушка; так я туда еду.

- Это деревушка, что вам от Глафиры Петровны досталась?

- Та самая.

- Помилуйте, Федор Иваныч! У вас в Лавриках такой чудесный дом!

Лаврецкий чуть-чуть нахмурил брови.

- Да... но и в той деревушке есть флигелек; а мне пока больше ничего не

нужно. Это место - для меня теперь самое удобное.

Марья Дмитриевна опять до того смешалась, что даже выпрямилась и руки

развела. Паншин пришел ей на помощь и вступил в разговор с Лаврецким. Марья

Дмитриевна успокоилась, опустилась на спинку кресел и лишь изредка вставляла

свое словечко; но при этом так жалостливо глядела на своего гостя, так

значительно вздыхала и так уныло покачивала головой, что тот, наконец, не

вытерпел и довольно резко опросил ее: здорова ли она?

- Слава богу, - возразила Марья Дмитриевна, - а что?

- Так, мне показалось, что вам не по себе.

Марья Дмитриевна приняла вид достойный и несколько обиженный. "А коли

так, - подумала она, - мне совершенно все равно; видно, тебе, мой батюшка,

все как с гуся вода; иной бы с горя исчах, а тебя еще разнесло". Марья

Дмитриевна сама с собой не церемонилась; вслух она говорила изящнее.

Лаврецкий действительно не походил на жертву рока. От его краснощекого,

чисто русского лица, с большим белым лбом, немного толстым носом и широкими

правильными губами, так и веяло степным здоровьем, крепкой, долговечной

силой. Сложен он был на славу, и белокурые волосы вились на его голове, как

у юноши. В одних только его глазах, голубых, навыкате и несколько

неподвижных, замечалась не то задумчивость, не то усталость, и голос его

звучал как-то слишком ровно.

Паншин между тем продолжал поддерживать разговор. Он навел речь на

выгоды сахароварства, о котором недавно прочел две французские брошюрки, и с

спокойной скромностью принялся излагать их содержание, не упоминая, впрочем,

о них ни единым словом.

- А ведь это Федя! - раздался вдруг в соседней комнате за полураскрытой

дверью голос Марфы Тимофеевны, - Федя, точно! - И старушка проворно вошла в

гостиную. Лаврецкий не успел еще подняться со стула, как уж она обняла его.

- Покажи-ка себя, покажи-ка, - промолвила она, отодвигаясь от его лица. - Э!

да какой же ты славный. Постарел, а не подурнел нисколько, право. Да что ты

руки у меня целуешь - ты меня самое целуй, коли тебе мои сморщенные щеки не

противны. Небось, не спросил обо мне: что, дескать, жива ли тетка? А ведь ты

у меня на руках родился, пострел эдакой! Ну, да это все равно; где тебе было

обо мне вспомнить! Только ты умница, что приехал. А что, мать моя, -

прибавила она, обращаясь к Марье Дмитриевне, - угостила ты его чем-нибудь?

- Мне ничего не нужно, - поспешно проговорил Лаврецкий.

- Ну, хоть чаю напейся, мой батюшка. Господи боже мой! Приехал невесть

откуда, и чашки чаю ему не дадут. Лиза, пойди похлопочи, да поскорей. Я

помню, маленький он был обжора страшный, да и теперь, должно быть, покушать

любит.

- Мое почтение, Марфа Тимофеевна, - промолвил Паншин, приближаясь сбоку

к расходившейся старушке и низко кланяясь.

- Извините меня, государь мой, - возразила Марфа Тимофеевна, - не

заметила вас на радости. На мать ты свою похож стал, на голубушку, -

продолжала она, снова обратившись к Лаврецкому, - только нос у тебя

отцовский был, отцовским и остался. Ну - и надолго ты к нам?

- Я завтра еду, тетушка.

- Куда?

- К себе, в Васильевское.

- Завтра?

- Завтра.

- Ну, коли завтра, так завтра. С богом, - тебе лучше знать. Только ты,